Дикая охота короля Стаха. Оружие. Цыганский король - Страница 138


К оглавлению

138

А в ратуше тоже кипели споры. Сапега с Друцким стояли за смерть, однако магистрат был против. И на его сторону склонились Деспот-Зенович и Загорский. Опасались, не было бы соблазна для меньших. Кричали до хрипоты, ругали друг друга псами и по всякому другому. И может, ничего бы не решили, если бы не пришли люди из Луполова и Подуспенья. В толпе сразу засмердело шкурами и рогом, и стала толпа кричать совсем по-другому:

— Убьете его — смута будет! Забыли, как во время могилевского бунта в портки клали, будете и нынче. Стаха Митковича да Гаврилки Иванова на вас нету. Память кошачья! Забыли, как двери судового зала выломили? Набат давно не слышали? Будет и вам то же!

И тогда Загорский сказал последнее слово:

— Ладно. Нобилей на плахе не убивают. Пускай быдло верит.

Мы с крыльца, а потом из окна возка видели, как двигалась на гору, под охраной крылатой стражи, телега. И в телеге тот, кто приказал мне держать замок. С сединой на висках, бледный, но спокойный.

Лишь на краткое мгновение он спокойствие свое потерял. Его подвезли уже к самим дверям ратуши и остановили телегу. А тут из окна дома Славенского бесноватая жена войта завопила и стала ему пальцами рога показывать:

— Антихрист! Дворян побил, замучил. Судите его, люди добрые, да не мирвольте. Если та девка его еще раз увидит — конец панству на земле, а славный город в смутах изойдет.

Я видел: многие смутились от безумных слов. Даже сам Друцкий, стоявший на высоком крыльце с грамотой в руке, опустил глаза.

А Роман быстро взял себя в руки и даже с какой-то особенной улыбкой, со светлыми глазами слушал приговор. Мы стояли далеко и едва-едва, по отдельным словам, уловили смысл:

— Имущества лишить… отрубить руки, дабы подступного меча не поднимали… щит бесчестью подвергнуть и отовсюду, кроме Городельского привилея и статута, самое имя вытравить во устрашение всем другим иным.

И еще поняли: баниция за границы Мстиславского воеводства — вечная ссылка в малую весь.

Ударила плеть по лошадиным спинам. И пришлось Роману проехать весь путь от узилища до замка, до насыпной горы, мимо храма Сорока мучеников к Спасской церкви.

По всему городу, дабы видели, как карается лиходейство.

Привезли на площадь уже вечером, смеркаться начало. Там положили на носилки, привязали и, накрыв саваном, понесли в храм — живого отпевать.

На всю жизнь я это запомню. Лиловеют снега, из окон на снег — теплые желтые огоньки. И песнопение — ох какое страшное песнопение!

Юродивый на паперти запрыгал:

— За водку бога продали! Возьмут вас за это черт Саул и черт Колдун! Врата ваши повалятся, могилы мышаковские весь Николаевский спуск займут. Костями он завалится. Быть воронью сытым! Кость быдлячью найдете в земле — и от той пойдет мор и падеж.

Народ завыл так страшно, что слышать это было невыносимо.

А Романа уже вывели — он и в самом деле был бледнее трупа, хотя шел твердо, — взвели на помост, на котором стоял мистр, а по-простому палач, в красной длинной рубахе. Так они и стояли, алый и белый: на Романе был саван.

И стали падать на толпу тяжелые слова:

— Меч его сломай, кат… Вот лемех от нив его — отдай его другому, кат.

И под конец взял палач щит и отсек топором его острый конец, а верхнее поле замазал дегтем и сажей.

Жены дворянские так заголосили при этом — затыкай уши: нету казни страшнее этой для дворянина.

А Ракутович поглядел на них длинными непонятными глазами и лишь усмехнулся:

— Ничего, зато щит теперь на ваши не похож, на чистенькие.

И сам сел, обнял плаху ногами, чтоб на колени не становиться.

Лицо ката, бородатое до самых глаз, потемнело. И руки дрожат.

— А ты смелее, — говорит ему Роман, и голос такой простой.

Палач поднял топор.

— Погоди, — говорит Роман, — дай в последний раз на пальцы поглядеть.

Согнул их несколько раз. И вдруг широко перекрестил народ. Крикнул:

— Ударить за тебя еще раз не могу, так прими хоть последнее мое благословение.

Поднялся плач, стон. А Роман положил уже руки на плаху:

— Руби.

Занеслась секира. И мы услышали только глухой удар.

Ж-жак!

Задрожал ветхий помост.

А Роман поднялся, стоит и руки вверх тянет. Правая рука выше кисти отсечена, левая — наискось, остались на узком обрезке мизинец и безымянный палец. То ли пожалел палач, то ли не рассчитал.

И тут лекарь из еврейского кагала засуетился — только желтая повязка мелькает. Помазал чем-то обрубки, и кровь свистать перестала. Чуть капает.

А Роман был так силен, что даже сознания не потерял и остался стоять на ногах.

Так и окончилось все это. Не получилось устрашения.

Теперь нужно было только судьбу «девки» решить. И приурочили это решение к тому дню, когда надлежало везти Романа в изгнание.

Накануне пани Любка добилась встречи с Ириной. Сопровождал ее и я. Спустились мы в подземелье у деревянных ворот, и опять я сквозь решетку увидел оленьи глаза да изломанные брови.

Любка рассказала ей обо всем. А та усмехнулась:

— Из-за меня… А я через худшее прошла бы, только бы он мою любовь увидел.

Ох какие это были глаза! Серые, лучистые, сияющие!

У пани Любки даже ярость на лице появилась.

— Загубила нобиля своим колдовством. В ссылке теперь будет. Отдай его другим. Сними чары.

— Нет, пани, этих чар не снимешь. А если даже могла бы — не сняла б. Он — солнце мое. Разве что с сердцем только этот свет у меня отнять можно.

Любка встала, пошла к двери.

— Так не отдашь?

— Нет, пани. Загубила ты нам жизнь, а жаль мне тебя. Ради ребенка своего — не трави, не преследуй до конца Романа. А меня хоть и убей. Все равно я тебя жалею, ведь я сильнее.

138