Дикая охота короля Стаха. Оружие. Цыганский король - Страница 74


К оглавлению

74

Глухое возмущение душило Алеся. Ненавидящими глазами он смотрел на выходки клоуна Виля, на поразительно красивую наездницу Адель Леонгарт и знал, что большая часть этих его мыслей пропадет зря, что «белые» начнут бунт, если это будет выгодно им, и только им, в самый неподходящий для Беларуси и Литвы момент. А «красные» не посчитают возможным бросить их в беде и тоже выступят с оружием. И получат «награду».

А бросить стоило бы. Стоило бы проучить за спесь. Как бы сразу запрыгали! Какие обещания начали б давать! Какими сразу «дорогими» стали б «провинциалы»! Как бы сразу начало «уважать» их человеческое и народное достоинство это паршивое панство!

…Погибать за чужого дядьку. Какая чушь! Какая трагическая ошибка! Без имени, без прав лезть в чужую кашу ради пана, который брезгует «местным хамом». Добиться только того, чтобы собственное возрождение назвали «польским мятежом» или, в лучшем случае, «результатом польской интриги».

Он знал: все свои силы он положит на то, чтобы этого не было. Если умирать, то умирать за свою свободу и величие. Не восставать, если «белое» панство наплюет на интересы Беларуси. Пусть гибнут!

И пускай даже потом кто-то называет это изменой. Чужие предавали этот бедный народ тысячу раз. Незачем служить чужим. Мы им не негры. Пусть дергаются в воздухе, пусть хрипят под теми вербами, с которых столько лет резали розги для белорусской спины. Чище будет воздух.

…Дня два спустя он говорил об этом с представителем «красного» крыла варшавского землячества и с представителем русской «Земли и воли». С первым встретился в Проломных воротах Китай-города, на рынке лубочных книг. Со вторым — в знаменитом гроте Александровского сада, запущенном, исписанном непристойными словами самого гнусного тона.

Оба представителя обещали «подумать» над этим. Алесь и не надеялся ни на что иное. Его справедливое возмущение со стороны могло выглядеть как попытка внести несвоевременный раздор. Ну и дьявол с ними. Как-нибудь обойдемся.

А между тем и тому и другому стоило над этим подумать. Идея Алеся касалась и поляков, и русских. Поляков потому, что их слово и их национальная гордость были затоптаны в грязь. Русских потому, что их положение тоже не было блестящим.

Как ни странно, но русская наука, искусство, литература тоже находились в положении самого глубокого кризиса. Крестьянство не читало совсем, мещанство и купечество обходились «Ерусланом Лазаревичем» и жирели, пузатели в состоянии самого страшного бескультурья и животного свинства. Остыла любовь к родному слову и литературе даже у просвещенной прослойки. Дворянство почти совсем забросило родной язык и в большинстве своем не читало ничего, кроме французских романов.

Алесь с ужасом убеждался в этом. Ему казалось, что русские коллеги должны бить в набат и, глубоко страдая сами, должны особенно остро чувствовать подобную боль соседа.

Высоко держал знамя один Малый театр, и потому немногочисленные люди, которые ощущали тревогу, не просто любили, а обожествляли его. Островский был у них богом. Садовский, Шумский и Самарин — апостолами. Но и здесь не было полного «ансамбля», и здесь всегда грешили в смысле декораций, исторической правды, костюмов. Богатыри играли рядом с пигмеями. И Алесь не мог не думать, насколько даже этот театр в отношении ансамбля, верности аксессуаров, сыгранности — насколько он ниже театра в Веже. Таких мужчин в Веже, конечно, не было, если не говорить о комиках (кто мог встать рядом с Провом Садовским?!), но зато какими слабыми были актрисы в сравнении с Геленой! Даже Федотова.

Хромала и режиссура. Паузы, сбои временами были невыносимыми.

…Если так было в лучшем театре — что уж говорить об остальных.

Оперная русская труппа хирела, ее забивали итальянцы. Bel canto (стиль вокального исполнения, который отличается напевностью и легкостью) без труда побеждали еще слабую русскую школу. Никого не интересовали смысл слов и игра актеров. Антрепренер Морелли при упоминании о русской труппе и русской музыке презрительно кривил губы. И в определенном смысле был прав. Хороших голосов почти не было. Декорации затасканные и бедные. Халатность и безразличие труппы и руководителей сразу бросались в глаза.

И потому партер почти пустовал, ложи посещались по контрамаркам, и лишь на галерке была кое-какая публика.

Слабый бедный хор с противными голосами: басы, ревущие, как быки на арене, полная несыгранность — смотреть на все это было просто больно.

Слова «тише, тише» пели на самых высоких нотах. При словах «бежим, спешим» стояли на месте.

Олеиновые лампы люстр часто лопались и коптили. Если в царские дни вместо них жгли свечи, на головы зрителей капал стеарин. Сетки под люстрой еще не было, и порою горячие осколки ламповых стекол падали на людей.

И главное, ничего этого, из-за общего безразличия, нельзя было исправить. К тому же дураки из цензуры буквально резали все свежее. Доходило до нелепостей даже в мелочах. Название оперы по-итальянски оставалось тем же (все равно Иван не разберется), а на русский язык переводилось совсем иначе. Зачем вспоминать такое опасное имя, как Вильгельм Телль, — пусть опера называется «Карл Смелый».

Зачем задевать церковь, вспоминая название «Пророк»? Это же богохульство! Пускай называется «Осадой Гента».

…То же, что с театром, происходило и с живописью, и с архитектурой, и повсюду. И, однако, люди не обращали внимания на это.

Они могли позволить себе такое. Алесь — не мог.

3

В самом конце масленицы Чивьин наконец наведался в гостиницу Новотроицкого трактира. Тогда, когда Алесь перестал даже надеяться на это, хотя и не знал, зачем старику было клясться, что обязательно поможет, брать на душу тяжкий грех.

74