— Брехня, — сказал Чивьин.
— Ты что, хочешь, чтоб я крест поцеловал? — спросил Бабкин. — Нет, брат, к сожалению, правда.
— А что было бы, если б не кража у Мичинера? — спросил Алесь. — Если б Огарев был в лучших отношениях с Хрулевым? Что тогда было б с принцем?
— Умер бы в тюрьме, как бродяга, — сказал Бабкин. — Что он, первый?.. Да он и так перхал, как овца Говорят, вскорости умер…
— Это, брат, наша тюрьма, — сказал Чивьин. — И все у нас такое, «от Перми до Тавриды…». Вот тебе и дагомейский принц… Так что делайте свои дела, купцы, да поскорее, поскорее отсюда. А то как бы самим не угодить.
Вопль из-за перегородки снова всколыхнул воздух. «Подземный город» жаловался, хохотал, рыдал и выл.
От Смоленской заставы возвращались почти в сумерки. Бабкин и «начетчик» не обманули: штуцера были новенькие, густо залитые маслом, когда-то, видимо, украденные прямо из провиантских складов, длинные и узкие, тяжелые, как дремучая смерть… Кирдун должен был за ночь нанять гужевиков из «темных» и отправить их.
Алесю было плохо. Даже поездка на «свежем» воздухе ничего не дала: ноздри будто все еще ощущали душный, мерзкий смрад бубновской дыры. В ушах настойчиво звучали стоны и крики, словно молотом колотило по черепу. Решили немного прокатиться по городу, а потом поехать ужинать в «Стрельню», куда впускали и купцов, и людей, одетых, как они, а значит, и Макара. Кучер был действительно золотой. В самой темной трущобе с ним было надежно. Простой, не развращенный этим Вавилоном человек с сердцем ребенка и пудовыми кулаками.
Проехали Кремль. Там были уже сумерки, и лишь на куполе Ивана Великого лежал последний отблеск дня. Лошади нырнули, словно в грот, в Спасские ворота. И только-только выехали на Красную площадь, как Чивьин остановил Макара:
— Стой… Что такое — никак не пойму.
Со стороны Воскресенской площади медленно вползала на мостовую какая-то странная процессия. Горели высоко поднятые факелы, цокали копытами кони, блестело шитье.
И глухо, будто подмоченный, оттуда доносился отрывистый барабанный бой, обещая какую-то неясную тревогу.
— Странно, — сказал вроде бы успокоенный Чивьин. — Небывалый случай, чтобы их через Красную площадь везли. Как наши долдоны говорят, многовато им, злодеям, чести.
— А что тут удивительного? — сказал Макар. — У Манежа мостовую взломали. Да и Большой Каменный все еще ремонтируют. Подрядчика Скворцова фортуна.
Кортеж, тускло освещенный факелами, дополз уже почти до памятника Минину.
«Р-ра-та, р-ра-та», — гудели оттуда барабаны.
— Что это? — все еще не понимая, хотя уже и догадываясь, спросил Алесь.
— Преступников на Болото везут, — тихо сказал Чивьин.
— Из Бутырок. Обряд публичной казни (обряд публичной казни был установлен в 1846 году; отменен в 1880 году).
Но Загорский уже и сам видел. Шли барабанщики. За ними — взвод солдат. Тускло блестели штыки. За солдатами медленно двигалось что-то мерзкое, отвратительно-страшное, высокое, как стоячий гроб и как осадный гуляй-город: черная, как смоль, колесница с высокой, тоже черной, дощатой башней. На этом сооружении стояла скамья, а на ней, высоко-высоко над людьми, так что факелы конной стражи едва достигали их ног, сидело четыре человека: трое мужчин и одна женщина. Дрожащие отблески огня падали на их лица, на серые халаты, на руки, привязанные к доске, на черные доски, висевшие у каждого на груди.
Черные доски с белыми буквами, выведенными масляной краской, аккуратненько, видимо, не для одноразового использования. Люди сидели спинами к лошадям, а вокруг конная охрана с факелами. За колесницей покачивалась на неровной мостовой карета, видимо с прокурором. Рядом с колесницей шел человек в сапогах, кожаных штанах и красной русской сорочке.
— Палач, — сказал Чивьин. — Вот так оно и есть. Лишили судом всех прав состояния, присудили на каторгу, а теперь будут кнутом бить. Поп никонианский свой поганый крест будет им в рот совать, будут они стоять у позорного столба… Не знаешь, Макар, торговая казнь или публичная? Кнут или столб?
— Н-не знаю.
Колесница как раз поравнялась с памятником на середине площади. Проплывала мимо двоих бронзовых мужчин. Женщина приподняла голову, видимо испуганная появлением чего-то человекообразного рядом, в то время как все такое должно быть ниже ее. Проследила глазами, куда показывает рукой нижегородский мещанин.
Великий гражданин указывал на зубчатые стены, на дворец за ними.
Загорского вдруг затрясло.
А шествие проплывало уже мимо них. Загорский увидел бледные лица женщины и двух мужиков. На груди женщины, на черной доске, было выведено: «Растлительница». На досках ее соседей: «Поджигатели».
Четвертый мужчина сидел опустив голову на руки. Ни лица, ни его доски не было видно. Но Загорского вдруг как будто что-то кольнуло в сердце: затылок. Он мог поклясться, что видел этот затылок тысячу раз: в ночном — из-под свитки, в хате на печи, за столом — склоненным над миской.
«Неужели он? — с оборвавшимся в груди сердцем подумал Алесь. — Неужели свои люди подвели? Не может быть, чтобы подвела подпольная почта! А что я скажу тогда Кондрату? Чем оправдаюсь я, который твердо обещал ему, что даже ценой жизни освобожу своего и его брата?»
Алесь тронул Макара за плечо:
— Следуй за ними.
— Зачем? — в один голос спросили Макар и Чивьин.
— Следуй, — почти, попросил Алесь.
Он не мог ошибиться. Неужели Андрей? Но как? Как могли подвести свои люди? Верные, надежные, преданные?